«Не буду сегодня говорить о деле, успею ещё, поболтаем просто».
Но Илья, обняв колена свои руками, сказал негромко:
— Так вот, папаша, я решил посвятить себя науке.
— Посвятить, — повторил отец. — Как в попы.
Он хотел сказать шутливо, но услыхал, что слова его прозвучали угрюмо, почти сердито; он, с досадой на себя, ударил палкой по песку. И тотчас началось что-то непонятное, ненужное; синь глаз Ильи потемнела, чётко выведенные брови сдвинулись, он откинул волосы со лба и с нехорошей настойчивостью заговорил:
— Фабрикантом я не буду, я для этого дела не способен…
— Эдак-то вот Тихон говорит, — вставил отец, усмехаясь.
Не обратив внимания на его слова, сын начал объяснять, почему он не хочет быть фабрикантом и вообще хозяином какого-либо дела; говорил он долго, минут десять, и порою в словах его отец улавливал как будто нечто верное, даже приятно отвечавшее его смутным думам, но в общем он ясно видел, что сын говорит неразумно, по-детски.
— Постой, — сказал он, ткнув палкой в песок, около ноги сына. Погоди, это не так. Это — чепуха. Нужна команда. Без команды народ жить не может. Без корысти никто не станет работать. Всегда говорится: «Какая мне корысть?» Все вертятся на это веретено. Гляди, сколько поговорок: «Был бы сват насквозь свят, кабы душа не просила барыша». Или: «И святой барыша ради молится». «Машина — вещь мёртвая, а и она смазки просит».
Он говорил не волнуясь и, вспоминая подходящие пословицы, обильно смазывал жиром их мудрости речь свою. Ему нравилось, что он говорит спокойно, не затрудняясь в словах, легко находя их, и он был уверен, что беседа кончится хорошо. Сын молчал, пересыпая песок из горсти в горсть, отсеивал от него рыжие иглы хвои и сдувал их с ладони. Но вдруг он сказал, тоже спокойно:
— Всё это не убеждает меня. Этой мудростью дальше нельзя жить.
Артамонов старший приподнялся, опираясь на палку, сын не помог ему.
— Так. Значит, отец говорит неправду?
— Есть другая правда.
— Врёшь. Другой — нет.
И, махнув палкой в сторону фабрики, отец сказал:
— Вон она, правда! Дедушка твой её начал, я туда положил всю жизнь, а теперь — твоя очередь. Только и всего. А ты что? Мы — работали, а тебе гулять? На чужом труде праведником жить хочешь? Неплохо придумал! История! Ты на историю плюнь. История — не девица, на ней не женишься. И — какая там, дура, история? К чему она? А я тебе лентяйничать не дам…
Почувствовав, что он стал говорить излишне сердито, Пётр Артамонов попытался сгладить свои слова:
— Я — понимаю, тебе в Москве жить хочется; там веселее, вот и Алексей…
Илья поднял книгу, сдул с неё песчинки и сказал:
— Разрешите учиться.
— Не разрешаю! — вскрикнул отец, воткнув палку в песок. — Не проси.
Тогда Илья тоже встал и, глядя через плечо отца побелевшими глазами, сказал негромко:
— Ну, что ж, мне придется обойтись без разрешения.
— Не смеешь!
— Нельзя запретить человеку жить, как он хочет, — сказал Илья, тряхнув головою.
— Человеку? Ты — сын мой, а не человек. Какой ты человек? На тебе всё — моё.
Это вырвалось как-то само собою, этого не надо было говорить. И, смягчив голос, отец сказал, качая головою укоризненно:
— Так-то платишь ты за мои заботы о тебе? Эх, дурень…
Он видел, что Илья покраснел и у него дрожат руки, сын хочет спрятать их в карманы брюк, а руки не находят карманов. И, боясь, что сын скажет что-то лишнее, даже непоправимое, он торопливо сам сказал:
— Ради тебя я человека убил… Может быть…
Артамонов прибавил — может быть — потому, что, сказав первые слова, тотчас понял: их тоже нельзя было говорить в такую минуту мальчишке, который явно не хочет понять его.
«Сейчас спросит: какого человека?» — подумал он и быстро шагнул вниз по сыпучему склону холма, а сын оглушительно сказал в затылок ему:
— Не одного убили вы, вон там целое кладбище убитых фабрикой.
Артамонов остановился, обернулся; Илья, протянув руку, указывал книгой на кресты в сером небе. Песок захрустел под ногами отца, Артамонов вспомнил, что за несколько минут пред этим он уже слышал что-то обидное о фабрике и кладбище. Ему хотелось скрыть свою обмолвку, нужно, чтоб сын забыл о ней, и, по-медвежьи, быстро идя на него, размахивая палкой, стремясь испугать, Артамонов старший крикнул:
— Ты что сказал, подлец?
Илья отскочил за ствол дерева:
— Образумьтесь! Что вы?
Отец ударил палкой по стволу, она переломилась; бросив обломок её к ногам сына так, что обломок косо, кверху зелёным шаром, воткнулся в песок, Пётр Артамонов пригрозил:
— Нужники чистить заставлю!
И быстро пошёл, покатился прочь, шатаясь, чувствуя, что разум его снуёт в словах горя и гнева, как челнок в запутанной основе.
«Выгоню. Нужда заставит — воротится. Тогда — нужники чистить. Да, не дури!» — отрывал он коротенькие мысли от быстро вертевшегося клубка их и в то же время смутно понимал, что вёл себя не так, как следовало, пересолил, раздул обиду свою.
Выйдя на берег Оки, он устало сел на песчаном обрыве, вытер пот с лица и стал смотреть в реку. В маленькой, неглубокой заводи плавала стайка плотвы, точно стальные иглы прошивали воду. Потом, важно разводя плавниками, явился лещ, поплавал, повернулся на бок и, взглянув красненьким глазком вверх, в тусклое небо, пустил по воде светлым дымом текучие кольца.
Артамонов, погрозив лещу пальцем, вслух сказал:
— Я тебе устрою судьбу!
И — оглянулся, услыхав, что слова звучали фальшиво. Спокойное течение реки смывало гнев; тишина, серенькая и тёплая, подсказывала мысли, полные тупого изумления. Самым изумительным было то, что вот сын, которого он любил, о ком двадцать лет непрерывно и тревожно думал, вдруг, в несколько минут, выскользнул из души, оставив в ней злую боль. Артамонов был уверен, что ежедневно, неутомимо все двадцать лет он думал только о сыне, жил надеждами на него, любовью к нему, ждал чего-то необыкновенного от Ильи.