— Весела дочь у тебя, не по правилу это, не по обычаю. Весёлому началу — плохой конец!
Баймакова озабоченно роется в большом, кованом сундуке, стоя на коленях пред ним; вокруг неё на полу, на постели разбросаны, как в ярмарочной лавке, куски штофа, канауса, московского кумача, кашмировые шали, ленты, вышитые полотенца, широкий луч солнца лежит на ярких тканях, и они разноцветно горят, точно облако на вечерней заре.
— Непорядок это — жить жениху до венца в невестином доме, надо было выехать Артамоновым…
— Говорила бы раньше, поздно теперь говорить об этом, — ворчит Ульяна, наклоняясь над сундуком, чтобы спрятать огорчённое лицо, и слышит басовитый голос:
— Про тебя был слух, что ты — умная, вот я и молчала. Думала — сама догадаешься. Мне что? Мне — была бы правда сказана, люди не примут, господь зачтёт.
Барская стоит, как монумент, держа голову неподвижно, точно чашу, до краёв полную мудрости; не дождавшись ответа, она вылезает за дверь, а Ульяна, стоя на коленях в цветном пожаре тканей, шепчет в тоске и страхе:
— Господи — помоги! Не лиши разума.
Снова шорох у двери, она поспешно сунула голову в сундук, чтобы скрыть слёзы, Никита в двери:
— Наталья Евсевна послала узнать, не надо ли вам помощи в чём-нибудь.
— Спасибо, милый…
— На кухне Ольгушка Орлова патокой облилась.
— Да — что ты? Умненькая девчоночка, — вот бы тебе невеста…
— Кто пойдёт за меня…
А в саду под липой, за круглым столом, сидят, пьют брагу Илья Артамонов, Гаврила Барский, крёстный отец невесты, Помялов и кожевник Житейкин, человек с пустыми глазами, тележник Воропонов; прислонясь к стволу липы, стоит Пётр, тёмные волосы его обильно смазаны маслом и голова кажется железной, он почтительно слушает беседу старших.
— Обычаи у вас другие, — задумчиво говорит отец, а Помялов хвастается:
— Мы жа тут коренной народ. Велика Русь!
— И мы — не пристяжные.
— Обычаи у нас древние…
— Мордвы много, чуваш…
С визгом и смехом, толкаясь, сбежали в сад девицы и, окружив стол ярким венком сарафанов, запели величанье:
Ой, свату великому,
Да Илье-то бы Васильевичу,
На ступень ступить — нога сломить,
На другу ступить — друга сломить,
А на третью — голова свернуть.
— Вот так честят! — удивлённо вскричал Артамонов, обращаясь к сыну, Пётр осторожно усмехнулся, поглядывая на девиц и дёргая себя за ухо.
— А ты — слушай! — советует Барский и хохочет.
Того мало свату нашему
Да похитчику девичьему…
— Ещё мало? — возбуждаясь, кричит Артамонов, видимо, смущённый, постукивая пальцами по столу. А девицы яростно поют:
С хором бы тя `о борону,
Да с горы бы тя `о каменье,
Чтобы ты нас не обманывал,
Не хвалил бы, не нахваливал
Чужедальние стороны,
Нелюдимые слободы,
Они горем насеяны,
Да слезами поливаны…
— Вот оно к чему! — обиженно вскричал Артамонов. — Ну, я, девицы, не во гнев вам, свою-то сторону всё-таки похвалю: у нас обычаи помягче, народ поприветливее. У нас даже поговорка сложена: «Свапа да Усожа — в Сейм текут; слава тебе, боже, — не в Оку!»
— Ты — погоди, ты ещё не знаешь нас, — не то хвастаясь, не то угрожая, сказал Барский. — Ну, одари девиц!
— Сколько ж им дать?
— Сколько душе не жалко.
Но когда Артамонов дал девицам два серебряных рубля, Помялов сердито сказал:
— Широко даёшь, бахвалишься!
— Ну и трудно угодить на вас! — тоже гневно крикнул Илья, Барский оглушительно захохотал, а Житейкин рассыпал в воздухе смешок, мелкий и острый.
Девичник кончился на рассвете, гости разошлись, почти все в доме заснули, Артамонов сидел в саду с Петром и Никитой, гладил бороду и говорил негромко, оглядывая сад, щупая глазами розоватые облака:
— Народ — терпкий. Нелюбезный народ. Уж ты, Петруха, исполняй всё, что тёща посоветует, хоть и бабьи пустяки это, а — надо! Алексей пошёл девок провожать? Девкам он — приятен, а парням — нет. Злобно смотрит на него сынишка Барского… н-да! Ты, Никита, поласковее будь, ты это умеешь. Послужи отцу замазкой, где я трещину сделаю, ты — заткни.
Заглянув одним глазом в большой деревянный жбан, он продолжал угрюмо:
— Всё вылакали; пьют, как лошади. Что думаешь, Пётр?
Перебирая в руках шёлковый пояс, подарок невесты, сын тихо сказал:
— В деревне — проще, спокойнее жить.
— Ну… Чего проще, коли день проспал…
— Тянут они со свадьбой.
— Потерпи.
И вот наступил для Петра большой, трудный день. Пётр сидит в переднем углу горницы, зная, что брови его сурово сдвинуты, нахмурены, чувствуя, что это нехорошо, не красит его в глазах невесты, но развести бровей не может, очи точно крепкой ниткой сшиты. Исподлобья поглядывая на гостей, он встряхивает волосами, хмель сыплется на стол и на фату Натальи, она тоже понурилась, устало прикрыв глаза, очень бледная, испугана, как дитя, и дрожит от стыда.
— Горько! — в двадцатый раз ревут красные, волосатые рожи с оскаленными зубами.
Пётр поворачивается, как волк, не сгибая шеи, приподнимает фату и сухими губами, носом тычется в щёку, чувствуя атласный холод её кожи, пугливую дрожь плеча; ему жалко Наталью и тоже стыдно, а тесное кольцо подвыпивших людей орёт:
— Не умеет парень!
— В губы цель!
— Эх, я бы вот поцеловал…
Пьяный женский голос визжит:
— Я те поцелую!
— Горько! — рычит Барский.
Сцепив зубы, Пётр прикладывается к влажным губам девушки, они дрожат, и вся она, белая, как будто тает, подобно облаку на солнце. Они оба голодны, им со вчерашнего дня не давали есть. От волнения, едких запахов хмельного и двух стаканов шипучего цимлянского вина Пётр чувствует себя пьяным и боится, как бы молодая не заметила этого. Все вокруг зыблется, то сливаясь в пёструю кучу, то расплываясь во все стороны красными пузырями неприятных рож. Сын умоляюще и сердито смотрит на отца, Илья Артамонов встрёпанный, пламенный, кричит, глядя в румяное лицо Баймаковой: