Дело Артамоновых - Страница 84


К оглавлению

84

Иногда он спрашивал жену:

— Илья — воротился?

— Нет.

— Нет ещё?

— Нет.

— А — Яков?

— И Яков.

— Так. Гуляют. А дело Мирошка сосёт.

— Ты не думай про это, — советовала Наталья.

— Уйди.

Она уходила в угол и сидела там, глядя тусклыми глазами на бывшего человека, с которым истратила всю свою жизнь. У неё тряслась голова, руки двигались неверно, как вывихнутые, она похудела, оплыла, как сальная свеча.

Изредка, но всё чаще, Петра Артамонова будила непонятная суета в доме: являлись какие-то чужие люди, он присматривался к ним, стараясь понять их шумный бред, слышал вопли жены:

— Господи, да — что же это? За что? Ведь это — хозяин, хозяева мы! Ну, дайте я увезу его, ему лечиться надо, в город надо ему! Да — позвольте же увезти-то…

«Спрятать хочет. А — чего прятать? — соображал Артамонов. — Дура. Весь век свой дурой жила. Яков — в неё родился. И — все. А Илья — в меня. Вот он воротится — он наведёт порядок…»

Шёл дождь, падал снег, трещал мороз, выла и посвистывала метель.

Из этого состояния полуяви-полусна Артамонова вытряхнуло острое ощущение голода. Он увидал себя в саду, в беседке; сквозь её стёкла и между мокрых ветвей просвечивало красноватое, странно близкое небо, казалось, что оно висит тут же, за деревьями, и до него можно дотронуться рукою.

— Есть хочу, — сказал Артамонов; ему не ответили. Синеватая, сырая мгла наполняла сад; перед беседкой стояли, положив головы на шеи друг другу, две лошади, серая и тёмная; на скамье за ними сидел человек в белой рубахе, распутывая большую связку верёвок.

— Наталья, — слышишь? Есть давай…

Прежде, когда он, очнувшись от забытья, звал жену, она тотчас являлась, она всегда была где-то близко, а сегодня — нет её.

«Неужто? — подумал Артамонов, и в голове его стало яснее. — Или захворала?»

Он приподнял голову, у двери в баню сквозь кусты что-то блестело, потом оказалось, что это ружьё со штыком за спиною зеленоватого солдата, неразличимого в кустах. На дворе кто-то кричал:

— Вы что, товарищи, — шутите? Разве так лошадей держат? Так — свиней не держат! А почему сено не убрано и намокло? А в баню, под замок — хочешь?

Человек в белой рубахе сбросил верёвки с колен на землю и встал, сказав негромко в сторону солдата:

— Явился еси, с небеси, чёрт его унеси!

— Командиров стало больше прежнего, — ответил солдат.

— И кто их, дьяволов, назначает?

— Сами себя. Теперь, браток, всё само собой делается, как в старухиной сказке.

Человек подошёл к лошадям, взял их за гривы, — Артамонов старший крикнул как мог громко:

— Эй, позови жену!

— Молчи, старик, — ответили ему. — Ишь ты, жену захотел…

Лошади ушли. Артамонов провёл ладонью по лицу, по бороде, холодными пальцами пощупал ухо, осмотрелся. Он лежал у глухой незастеклённой стены беседки, под яблоней, на которой красные яблоки висели гроздьями, как рябина; лежать было жёстко; он покрыт своей изношенной лисьей шубой, и на нём толстый зимний пиджак. Но — не жарко. Нельзя понять — зачем он тут? Может быть — в доме предпраздничная уборка? Какой же праздник? Зачем лошади в саду и солдат у бани? И кто это орёт на дворе: «Вы, товарищ, бестолковый мальчишка! Чего? Люди устали? Уставать — рано! Без дураков…»?

Кричали далеко, но крик оглушал, вызывая шум в голове. И ног как будто нет; от колен не двигаются ноги. Яблоню на стене писал маляр Ванька Лукин, вор; он потом обокрал церковь и помер, сидя в тюрьме.

В беседку вошёл кто-то очень широкий, в мохнатой шапке; он внёс холодную тень и густой запах дёгтя.

— Это — Тихон?

— А как же…

Ворчливый ответ Тихона тоже оглушил. Старый дворник развёл руками, точно поплыл над скрипучим полом.

— Кто это орёт?

— Захарка Морозов.

— А — солдат к чему тут?

— Война.

Помолчав, Артамонов спросил:

— И сюда враг дошёл?

— Это — против тебя война, Пётр Ильич…

Хозяин строго сказал:

— Ты, старый дурак, не шути, я тебе не товарищ!

Он услыхал спокойный ответ:

— Последняя война, больше не хотят. И теперь — все товарищи. А для дурака я действительно стар.

Было ясно, что Тихон издевается. Вот он бесцеремонно сел в ногах хозяина, не сняв шапку. На дворе сиповато, сорванным голосом, командуют:

— И чтобы после восьми часов на улицах — никаких фигур!

— Где жена? — спросил Артамонов.

— Ушла хлеба искать.

— Как это — искать?

— А как же? Хлеб — не кирпич, на земле не валяется.

Сумрак в саду становился всё гуще, синее; около бани зевнул, завыл солдат, он стал совсем невидим, только штык блестел, как рыба в воде. О многом хотелось спросить Тихона, но Артамонов молчал: всё равно у Тихона ничего не поймёшь. К тому же и вопросы как-то прыгали, путались, не давая понять, который из них важнее. И очень хотелось есть.

Тихон заворчал:

— Дурак, а правду понял раньше всех. Вот оно как повернулось. Я говорил: всем каторга! И — пришло. Смахнули, как пыль тряпицей. Как стружку смели. Так-то, Пётр Ильич. Да. Чёрт строгал, а ты — помогал. А — к чему всё? Грешили, грешили, — счёта нет грехам! Я всё смотрел: диво! Когда конец? Вот наступил на вас конец. Отлилось вам свинцом всё это… Потеряла кибитка колесо…

— «Бредит», — сообразил Артамонов, но всё-таки спросил:

— Зачем я тут?

— Выгнали из дома.

— Мирон?

— Всех.

— А… Яков?

— Его давно нет.

— Где Илья?

— Слышно — с этими. Надо быть, потому ты и жив, что он — с ними, а то…

«Бредит, — уверенно решил Пётр Артамонов и замолчал, думая: — Выжил из ума, старичишко. Так и надо было ждать».

84